Неточные совпадения
Он слушал Ленского с улыбкой.
Поэта пылкий разговор,
И ум, еще в сужденьях зыбкой,
И вечно вдохновенный взор, —
Онегину всё было ново;
Он охладительное слово
В устах старался удержать
И думал: глупо мне мешать
Его минутному блаженству;
И без меня пора придет,
Пускай покамест он
живетДа верит
мира совершенству;
Простим горячке юных лет
И юный жар и юный бред.
Покамест упивайтесь ею,
Сей легкой жизнию, друзья!
Ее ничтожность разумею
И мало к ней привязан я;
Для призраков закрыл я вежды;
Но отдаленные надежды
Тревожат сердце иногда:
Без неприметного следа
Мне было б грустно
мир оставить.
Живу, пишу не для похвал;
Но я бы, кажется, желал
Печальный жребий свой прославить,
Чтоб обо мне, как верный друг,
Напомнил хоть единый звук.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим
жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над
миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.
Во мне два человека: один
живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его; первый, быть может, через час простится с вами и
миром навеки, а второй… второй?..
Тут втягивает; тут конец свету, якорь, тихое пристанище, пуп земли, трехрыбное основание
мира, эссенция блинов, жирных кулебяк, вечернего самовара, тихих воздыханий и теплых кацавеек, натопленных лежанок, — ну, вот точно ты умер, а в то же время и
жив, обе выгоды разом!
От природы была она характера смешливого, веселого и миролюбивого, но от беспрерывных несчастий и неудач она до того яростно стала желать и требовать, чтобы все
жили в
мире и радости и не смели
жить иначе, что самый легкий диссонанс в жизни, самая малейшая неудача стали приводить ее тотчас же чуть не в исступление, и она в один миг, после самых ярких надежд и фантазий, начинала клясть судьбу, рвать и метать все, что ни попадало под руку, и колотиться головой об стену.
Они знали, что в восьмидесяти верстах от них была «губерния», то есть губернский город, но редкие езжали туда; потом знали, что подальше, там, Саратов или Нижний; слыхали, что есть Москва и Питер, что за Питером
живут французы или немцы, а далее уже начинался для них, как для древних, темный
мир, неизвестные страны, населенные чудовищами, людьми о двух головах, великанами; там следовал мрак — и, наконец, все оканчивалось той рыбой, которая держит на себе землю.
Случается и то, что он исполнится презрения к людскому пороку, ко лжи, к клевете, к разлитому в
мире злу и разгорится желанием указать человеку на его язвы, и вдруг загораются в нем мысли, ходят и гуляют в голове, как волны в море, потом вырастают в намерения, зажгут всю кровь в нем, задвигаются мускулы его, напрягутся
жилы, намерения преображаются в стремления: он, движимый нравственною силою, в одну минуту быстро изменит две-три позы, с блистающими глазами привстанет до половины на постели, протянет руку и вдохновенно озирается кругом…
«Увяз, любезный друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в
мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И
проживет свой век, и не пошевелится в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати дома — несчастный!»
Освободясь от деловых забот, Обломов любил уходить в себя и
жить в созданном им
мире.
Левин знал брата и ход его мыслей; он знал, что неверие его произошло не потому, что ему легче было
жить без веры, но потому, что шаг за шагом современно-научные объяснения явлений
мира вытеснили верования, и потому он знал, что теперешнее возвращение его не было законное, совершившееся путем той же мысли, но было только временное, корыстное, с безумною надеждой исцеления.
Но с приездом отца для Кити изменился весь тот
мир, в котором она
жила.
Дом был большой, старинный, и Левин, хотя
жил один, но топил и занимал весь дом. Он знал, что это было глупо, знал, что это даже нехорошо и противно его теперешним новым планам, но дом этот был целый
мир для Левина. Это был
мир, в котором
жили и умерли его отец и мать. Они
жили тою жизнью, которая для Левина казалась идеалом всякого совершенства и которую он мечтал возобновить с своею женой, с своею семьей.
Он не только не любил семейной жизни, но в семье, и в особенности в муже, по тому общему взгляду холостого
мира, в котором он
жил, он представлял себе нечто чуждое, враждебное, а всего более — смешное.
И вдруг из того таинственного и ужасного, нездешнего
мира, в котором он
жил эти двадцать два часа, Левин мгновенно почувствовал себя перенесенным в прежний, обычный
мир, но сияющий теперь таким новым светом счастья, что он не перенес его. Натянутые струны все сорвались. Рыдания и слезы радости, которых он никак не предвидел, с такою силой поднялись в нем, колебля всё его тело, что долго мешали ему говорить.
Она как будто очнулась; почувствовала всю трудность без притворства и хвастовства удержаться на той высоте, на которую она хотела подняться; кроме того, она почувствовала всю тяжесть этого
мира горя, болезней, умирающих, в котором она
жила; ей мучительны показались те усилия, которые она употребляла над собой, чтобы любить это, и поскорее захотелось на свежий воздух, в Россию, в Ергушово, куда, как она узнала из письма, переехала уже ее сестра Долли с детьми.
Он отгонял от себя эти мысли, он старался убеждать себя, что он
живет не для здешней временной жизни, а для вечной, что в душе его находится
мир и любовь.
«Все
живут, все наслаждаются жизнью, — продолжала думать Дарья Александровна, миновав баб, выехав в гору и опять на рыси приятно покачиваясь на мягких рессорах старой коляски, — а я, как из тюрьмы выпущенная из
мира, убивающего меня заботами, только теперь опомнилась на мгновение.
— Я помню про детей и поэтому всё в
мире сделала бы, чтобы спасти их; но я сама не знаю, чем я спасу их: тем ли, что увезу от отца, или тем, что оставлю с развратным отцом, — да, с развратным отцом… Ну, скажите, после того… что было, разве возможно нам
жить вместе? Разве это возможно? Скажите же, разве это возможно? — повторяла она, возвышая голос. — После того как мой муж, отец моих детей, входит в любовную связь с гувернанткой своих детей…
«Вот, Клим, я в городе, который считается самым удивительным и веселым во всем
мире. Да, он — удивительный. Красивый, величественный, веселый, — сказано о нем. Но мне тяжело. Когда весело
жить — не делают пакостей. Только здесь понимаешь, до чего гнусно, когда из людей делают игрушки. Вчера мне показывали «Фоли-Бержер», это так же обязательно видеть, как могилу Наполеона. Это — венец веселья. Множество удивительно одетых и совершенно раздетых женщин, которые играют, которыми играют и…»
Одни кричат: «Слово
жило раньше бога», а другие: «Врете! слово было в боге, оно есть — свет, и
мир создан словосветом».
— Охладили уже. Любила одного, а
живу — с третьим. Вот вы сказали — «Любовь и голод правят
миром», нет, голод и любовью правит. Всякие романы есть, а о нищих романа не написано…
На тревожные вопросы Клима он не спеша рассказал, что тарасовские мужики давно
живут без хлеба; детей и стариков послали по
миру.
«Буржуазия Франции оправдала кровь и ужасы революции, показав, что она умеет
жить легко и умно, сделав свой прекрасный, древний город действительно Афинами
мира…»
«Глуповатые стишки. Но кто-то сказал, что поэзия и должна быть глуповатой… Счастье — тоже. «Счастье на мосту с чашкой», — это о нищих. Пословицы всегда злы, в сущности. Счастье — это когда человек
живет в
мире с самим собою. Это и значит:
жить честно».
Но слова о ничтожестве человека пред грозной силой природы, пред законом смерти не портили настроение Самгина, он знал, что эти слова меньше всего мешают
жить их авторам, если авторы физически здоровы. Он знал, что Артур Шопенгауэр,
прожив 72 года и доказав, что пессимизм есть основа религиозного настроения, умер в счастливом убеждении, что его не очень веселая философия о
мире, как «призраке мозга», является «лучшим созданием XIX века».
— Тоже не будет толку. Мужики закона не понимают, привыкли беззаконно
жить. И напрасно Ногайцев беспокоил вас, ей-богу, напрасно! Сами судите, что значит — мириться? Это значит — продажа интереса. Вы, Клим Иванович, препоручите это дело мне да куму, мы найдем средство
мира.
Клим видел, что в ней кипит детская радость
жить, и хотя эта радость казалась ему наивной, но все-таки завидно было уменье Сомовой любоваться людями, домами, картинами Третьяковской галереи, Кремлем, театрами и вообще всем этим
миром, о котором Варвара тоже с наивностью, но лукавой, рассказывала иное.
— Клим Иванович — газету нужно! Большую демо-кра-ти-че-скую газету.
Жив быть не хочу, а газета будет. Уговаривал Семидубова — наиграй мне двести тысяч — прославлю во всем
мире. Он — мычит, черт его дери. Но — чувствую — колеблется.
— Все ждут: будет революция. Не могу понять — что же это будет? Наш полковой священник говорит, что революция — от бессилия
жить, а бессилие — от безбожия. Он очень строгой жизни и постригается в монахи.
Мир во власти дьявола, говорит он.
«Да, здесь умеют
жить», — заключил он, побывав в двух-трех своеобразно благоустроенных домах друзей Айно, гостеприимных и прямодушных людей, которые хорошо были знакомы с русской жизнью, русским искусством, но не обнаружили русского пристрастия к спорам о наилучшем устроении
мира, а страну свою знали, точно книгу стихов любимого поэта.
— Ловко сказано, — похвалил Поярков. — Хорошо у нас говорят, а
живут плохо. Недавно я прочитал у Татьяны Пассек: «
Мир праху усопших, которые не сделали в жизни ничего, ни хорошего, ни дурного». Как это вам нравится?
Мир должен быть оправдан весь,
Чтоб можно было
жить...
Таким образом, Грэй
жил всвоем
мире. Он играл один — обыкновенно на задних дворах замка, имевших в старину боевое значение. Эти обширные пустыри, с остатками высоких рвов, с заросшими мхом каменными погребами, были полны бурьяна, крапивы, репейника, терна и скромно-пестрых диких цветов. Грэй часами оставался здесь, исследуя норы кротов, сражаясь с бурьяном, подстерегая бабочек и строя из кирпичного лома крепости, которые бомбардировал палками и булыжником.
Сама же история добавит только, что это те же люди, которые в одном углу
мира подали голос к уничтожению торговли черными, а в другом учили алеутов и курильцев
жить и молиться — и вот они же создали, выдумали Сибирь, населили и просветили ее и теперь хотят возвратить Творцу плод от брошенного Им зерна.
Гончарова.], поэт, — хочу в Бразилию, в Индию, хочу туда, где солнце из камня вызывает жизнь и тут же рядом превращает в камень все, чего коснется своим огнем; где человек, как праотец наш, рвет несеяный плод, где рыщет лев, пресмыкается змей, где царствует вечное лето, — туда, в светлые чертоги Божьего
мира, где природа, как баядерка, дышит сладострастием, где душно, страшно и обаятельно
жить, где обессиленная фантазия немеет перед готовым созданием, где глаза не устанут смотреть, а сердце биться».
Он
жил в своем особом
мире идей, знаний, добрых чувств — и в сношениях со всеми нами был одинаково дружелюбен, приветлив.
Кеткарт, заступивший в марте 1852 года Герри Смита, издал, наконец, 2 марта 1853 года в Вильямстоуне, на границе колонии, прокламацию, в которой объявляет, именем своей королевы,
мир и прощение Сандильи и народу Гаики, с тем чтобы кафры
жили, под ответственностью главного вождя своего, Сандильи, в Британской Кафрарии, но только далее от колониальной границы, на указанных местах.
Мудреная наука
жить со всеми в
мире и любви была у него не наука, а сама натура, освященная принципами глубокой и просвещенной религии.
Всего только один день остается
жить ему, а завтра пора распрощаться с
миром.
— Знаете, Алеша, знаете, я бы хотела… Алеша, спасите меня! — вскочила она вдруг с кушетки, бросилась к нему и крепко обхватила его руками. — Спасите меня, — почти простонала она. — Разве я кому-нибудь в
мире скажу, что вам говорила? А ведь я правду, правду, правду говорила! Я убью себя, потому что мне все гадко! Я не хочу
жить, потому что мне все гадко! Мне все гадко, все гадко! Алеша, зачем вы меня совсем, совсем не любите! — закончила она в исступлении.
Бог взял семена из
миров иных и посеял на сей земле и взрастил сад свой, и взошло все, что могло взойти, но взращенное
живет и живо лишь чувством соприкосновения своего таинственным
мирам иным; если ослабевает или уничтожается в тебе сие чувство, то умирает и взращенное в тебе.
Уходит наконец от них, не выдержав сам муки сердца своего, бросается на одр свой и плачет; утирает потом лицо свое и выходит сияющ и светел и возвещает им: «Братья, я Иосиф, брат ваш!» Пусть прочтет он далее о том, как обрадовался старец Иаков, узнав, что
жив еще его милый мальчик, и потянулся в Египет, бросив даже Отчизну, и умер в чужой земле, изрекши на веки веков в завещании своем величайшее слово, вмещавшееся таинственно в кротком и боязливом сердце его во всю его жизнь, о том, что от рода его, от Иуды, выйдет великое чаяние
мира, примиритель и спаситель его!
Человек
живет в раздробленном
мире и мечтает о
мире целостном.
Ошибочно думать, что человечество
живет в одном и том же объективном, данном извне
мире.
Мы
живем в
мире, в котором революция является лишь трансформацией войны.
Они
живут в созданном ими фиктивном, фантасмагорическом, мифическом, отвлеченно-геометрическом
мире.
Марксист-революционер (я не говорю о социал-демократе эволюционном и реформаторском) убежден, что он
живет в непереносимом
мире зла, и в отношении к этому
миру зла и тьмы он считает дозволенным все способы борьбы.
Человек
живет в разных, часто фиктивных
мирах, не соответствующих, если их взять в отдельности, сложной и многообразной действительности.
Если в XX в. предпочитают говорить о плановом хозяйстве, о дирижизме, об усилении власти государства над человеком, то это главным образом потому, что мы
живем в
мире, созданном двумя мировыми войнами, и готовимся к третьей мировой войне.